ПУГАЛО ИЛИ ПРОРОК?М.Н. Катков (1818-1887) и российское общество |
Николай ЯКУТИН
Окончание. Начало см. “Журналист” № 1, 2003 г.
М.Н. Катков
А Тургенев обиделся
Большинство тогдашнего “передового” общества Каткова на дух не переносило. С подачи Герцена утвердилась за ним роль человека, выполняющего полицейские функции в литературе. Была сочинена по этому поводу даже и эпиграмма: “С толпой журнальных кунаков своим изданьем без сомненья, с успехом заменил Катков в России третье отделенье”. Герцен, Чернышевский, Добролюбов, Некрасов, Тургенев, Салтыков-Щедрин, позже Короленко, Ленин… Всех не сочтешь. Это все из “чужих”, тронутых либерализмом и атеизмом, из непримиримых врагов Каткова, почитавших его за “главного прокурора от инквизиции”, “за гасильника мысли”, “за человека глупого и тщеславного”.
Катков не разделял их взглядов, хотя в молодости, как и почти все они, увлекался философией (даже преподавал ее в московском университете). Любил Гегеля и, особо, – Шеллинга. Переводил Гейне, Шекспира. Ценил Достоевского, чрезвычайно высоко ставил Карамзина, Гоголя, и выше всех – Пушкина, о котором много писал. Вот здесь-то и ожидал его тургеневский “сюрприз”.
В 1880 году Россия славила русского гения. И каково же было удивление Каткова, редактора самой влиятельной газеты, издателя главного по значимости литературного журнала России – “Русского Вестника” (“РВ”), когда вдруг стало известно, что присланный ему билет на пушкинские празднества – недействителен (таково, мол, решение Общества “Любителей русской словесности”). Это был скандал, и причины его явно крылись в отношении Каткова к русской интеллигенции. Он называл ее “жалкой, фальшивой, перемигивающейся с крамолой и служащей ей притоном”. Он говорил об обслуживающих ее либеральных литераторах, как о “мошенниках пера и разбойниках печати”, злоумышляющих против русского государства. Он не соглашался на деление интеллигенции на консервативную и либеральную части, а делил ее на нашу и не нашу, “на русскую и антирусскую”. Как же это было стерпеть? И либералы стали призывать “оскорбленное русское общество” поднять против всех этих высказываний свой голос: “Неужели никто не осмелится?” Осмелились. Отобрали у Каткова билет на торжества. Исключили его из списков выступающих, которым будет позволено говорить о Пушкине (“Спичи… будут произноситься только теми лицами, имена которых будут находиться на списке, чем устраняется нехороший элемент” – Тургенев), и даже пустили в свет еще одну обидную эпиграмму: “Как? Пушкин умер? Это вздор. Он жив! Он только снова отдан под надзор… Каткова и Козлова (Козлов – московский обер-полицмейстер).
По мнению многих это было настоящим свинством (Достоевский даже хотел порвать с Обществом), и по этому поводу опасались серьезных последствий, боялись, что торжества вообще не состоятся, что их отменят. Но Катков повел себя достойно. Он не стал использовать доступные ему властные рычаги (известно, к примеру, что московский генерал-губернатор считал своим долгом лично являться к Каткову на именины) и речь свою о Пушкине произнес не как редактор “МВ”, а как представитель Московской Думы на обеде, данном городом членам прибывших в Москву депутаций.
Здесь-то и готовили ему провокацию. Петербургская делегация договорилась демонстративно покинуть зал, как только слово предоставят Каткову. Но когда он встал и начал тихо говорить свою тонкую речь, закончившуюся известными словами: “Да здравствует солнце, да скроется тьма!” – никто не только не ушел, – но большинство, под громкие рукоплескания, просто ринулось к нему с поздравлениями. Даже враги. Чокались, поздравляли…
Стоек оказался один Тургенев. Когда Катков примирительно протянул ему бокал, тот отвечал только легким наклоном головы. Катков попробует и во второй раз обратиться к Тургеневу. Но тот лишь прикроет свой бокал ладонью руки. Потом, на понятные упреки, он будет отвечать, что его-то, старого воробья, на шампанском не проведешь!
У Тургенева с Катковым были старые счеты. Говорили, что это по поводу изданий Тургенева в “РВ”, из которых вычеркивались целые страницы. Но это не могло быть главной причиной. Тургенев сам соглашался на урезывания. Обида, правда, у него почему-то осталась (“надо было знать, с какими мазуриками я имел дело. Вот уж точно: “Не тронь г-на”).
Знающие люди причин этой обиды не поняли бы. Никто Тургенева в “РВ” не загонял. Когда Герцен отговаривал Тургенева печататься в “РВ”, тот оправдывался: “Это, мол, единственный журнал, который читается публикой – и который платит”… Следовательно, главная причина обиды была в ином. В политике. Катков обличал Тургенева в “кувыркании” и заискивании перед революционной молодежью. Кстати, похоже судил о Тургеневе и Достоевский, дороживший мнением Каткова, которое, правда, не всегда совпадало с его собственным.
В анализе творчества Пушкина они тоже несколько расходились, но вклад обоих в успех пушкинских торжеств был несомненен (Достоевский выступил здесь же с самой знаменитой своей речью). И главное, что тогда объявилось в Москве – это желание иначе глядеть на Россию. Русское общество уже не хотело “одного подхихикивания” над ней, “одного оплевывания ее”. Как прежде. И эта перемена настроения обывателей сильно напугала столичную печать, бросившуюся сразу же уничтожать и Достоевского и Каткова.
Зенит славы
К концу царствования Александра II Катков почти разочаровался в публицистике. Либеральная политика реформ привела, по его мнению, к ослаблению власти и к революции (имеется в виду кризис самодержавия конца 70-х годов). “Для кого писать? – жаловался он тогда, – тот, для кого я держал в руках перо, сам отступил от власти, удерживая только ее внешность”.
Манифест вступившего на престол Александра III он воспринял как необходимый России поворот к коренным государственным началам, и вновь оживился. К тому же новый государь оказался к нему еще более благосклонен, чем прежний. Он сочувственно принимал от Каткова записки по важным государственным делам, знакомился с его выступлениями в “МВ”, часто их одобрял, принимая нередко и к руководству. По этой причине скоро заговорили даже, что, в сущности, Россией управляет не царь, а Катков с единомышленниками: Победоносцевым, Д. Толстым и примкнувшими к ним отдельными сановниками. Ими формировалась идеология самодержавия, и именно они, в значительной степени, контролировали действия правительства, вплоть до устранения неугодных министров.
В этой схеме Катков, получивший от Александра III чин тайного советника, был очень важным звеном. Государь видел в нем неподкупного выразителя общественного мнения и считал своей обязанностью выслушивать его советы. (Других журналистов к самодержцу Победоносцев старался не допускать. По его мнению, он один был преданным и разумным человеком, тогда как все остальные – “сволочью или полоумными”). Под влиянием Победоносцева и Каткова охранительные элементы во внутренней политике России значительно усилились. Даже такая исторически присущая самодержавию форма единения верховной власти и народа, как Земский собор, была ими отвергнута. А выдвинувший эту идею министр внутренних дел Игнатьев был почти тут же смещен. Его пост и занял Д. Толстой, составив с Катковым и Победоносцевым своеобразный триумвират.
С этим назначением российские либералы совсем приуныли (“ужасно обидно это новое торжество Каткова”), но еще много им придется от него претерпеть). Благодаря его выступлениям уйдут в отставку еще и министр народного просвещения барон Николаи, и министр юстиции Набоков, и министр финансов Бунге и, кажется, только смерть помешает ему добить министра иностранных дел Гирса.
Естественно, что и всякое назначение не обходилось без его участия, которое нередко было исключительным. Дошло до того, что при обсуждении вакансий даже и очень высокопоставленные люди стали принимать за основу его мнение. “Нет, этого, мол, нельзя. Этот будет неприятен Каткову”, и наоборот.
Имя Каткова обратилось в политическую программу, а сам он в особую инстанцию: министры стали советоваться с ним, генерал-губернаторы поверяли ему свои предположения, и даже иностранные политики “принуждены были считаться с ним”.
И.С.Тургенев
Казалось, что такое его значение не совместимо с должностью обыкновенного редактора и тогда заговорили о назначении Каткова в члены Госсовета (чего, признаться, хотели и его противники, поскольку обнаружилось бы поле борьбы с их врагом). Но оказалось, что это не входило в его планы. Более того, очень скоро он выступил с войной и против самого Госсовета, обозвав его “ненужной говорильней”, хотя здесь его и предупреждали о необходимости избегать резких выражений. Особенно сильно Катков стал нападать на председателя Департамента Экономии А. Абазу, поставив под сомнение бескорыстность его позиции по вопросу о нормировании производства сахара в стране. Многим показалось тогда, что Абаза должен уйти в отставку. Кажется с этой мыслью Абаза и предстал перед государем. Пожаловавшись на оскорбительные нападки Каткова, он задал и прямой вопрос: “Может быть, было бы лучше назначить на мое место человека, разделяющего мнения “МВ”?” “Да зачем Вы обращаете внимание на газетные выходки?” – попытался успокоить его государь. “Все так, – продолжил Абаза, – но я говорю здесь об исключительно о “МВ” и позвольте мне Вас уверить, что при Николае Павловиче Катков только за половину любой из его статей давно был бы в Вятке”.
Абаза слыл либералом, так что последняя его фраза, смахивающая на донос, в его устах кажется удивительной, но что поделаешь? Допекли. Тут еще была сплетня, что Катков за свои статьи по сахару взял с одного сахарозаводчика 300 тыс., но в это трудно поверить. Для Каткова на первом месте всегда стояли интересы государства, как он понимал. Кто бы, к примеру, предложил ему деньги за отстаивание идеи о замене вольной торговли вином за казенную монополию? Кто бы дал взятку за предложения о выкупе в казну частных железных дорог и о переходе тарифов в руки правительства? Надо заметить, что эти идеи были с успехом потом реализованы. То же можно сказать и о предлагавшемся Катковым пересмотре таможенных тарифов с целью защиты русской промышленности. Впрочем, и почти все другие его экономические предложения оказались реализованы. Он убеждал в необходимости выдавать ссуды под хлеб, и это было сделано. Он доказывал необходимость мер против истребления лесов – и соответствующий закон был принят. Он настаивал на установлении надзора за деятельностью страховых предприятий – и в 1894 году последовало учреждение страхового комитета…
Это все положительные примеры влиятельности Каткова, но и они раздражали. Получалось, что правительственную политику определяет редактор московской газеты. Многие не хотели этому верить. Говорили, что не Катков диктует, а сам он пишет под диктовку правительства. Критикуемые им министры пытались всячески ограничить его влияние, но даже и те, кто находил в нем поддержку, крайне тяготились ею. Самолюбие их страдало от того, что они вынуждены были заискивать перед человеком, в покровительстве которого выступала и известная доля презрения к ним.
Александр III
По этим причинам государю отовсюду шли жалобы на Каткова. Суть их сводилась к тому, что “не следует, мол, создавать вне правительства какую-то особую независимую силу, что все это ослабляет власть, что дошло уже до того, что Катков взялся и за иностранную политику, всегда бывшую приоритетом царствующего императора…
Министром иностранных дел был тогда Гирс и в отношениях с ним Катков действительно перешел допустимые грани. Ему не нравилось наше сближение с Германией. По его мнению, этот союз был для нас унизителен и не мог быть терпим из-за расхождений, в частности, по славянскому вопросу. Единственного и истинного союзника он видел во Франции. Когда правительство подготовило официальное сообщение о наших добрых отношениях с Германией, одобренное государем (там была фраза об уважении “германских интересов”, просто возмущавшая Каткова), он не удовольствовался тем, что не напечатан сообщения, но и поместил статью, написанную в противоположном духе.
Надо сказать, что и прежние статьи Каткова были проникнуты безграничным презрением к Министерству иностранных дел. Наиболее запальчивые из них задевали государя, и иногда он высказывал по их поводу свое неудовольствие. И все же более страдал Гирс. Он все ощутимее терял доверие. Его стали обходить даже дежурные милости. Говорили, что самодержец не решается вызвать неудовольствие Каткова, проповедующего всюду, что “поездки Гирса в Берлин похожи на поездки древних русских правителей в Золотую Орду”.
Такие сравнения бесили и русских дипломатов и их немецких коллег. В Берлине не могли понять, почему наше правительство дозволяет какому-то “негодному журналисту клеветать на германскую нацию”… Отказ Каткова печатать правительственное сообщение вывел из себя и государя. “Что это сделалось с Катковым? Он, кажется, сошел с ума? Играет роль какого-то диктатора, забывая, что внешняя политика зависит от меня. Я отвечаю за ее последствия, а не он. Приказываю дать ему предостережение”.
Слух о предостережении Каткову возбудил в либеральных кругах неописуемый восторг. Оно должно было успокоить умы и в Берлине… Тем сильнее было разочарование, когда уже на следующий день государь решил, что поступил сгоряча. Из уважения к личности Каткова он не захотел карать его гласно, поручив чиновникам ехать в Москву и передать там его замечания: “В “МВ” должны изменить тон!” (“Странная вещь! – удивлялись тогда современники, – не его вызывали в Петербург, а к нему посылали гонцов Начальника Главного управления печати!).
При личной же встрече государь собирался сделать ему внушение. Узнав, что государь намеревается переговорить с ним, Катков на другой же день помчался в столицу. “Я готов, – говорил он, добравшись до Государя, – перенести любой удар, лишь бы дело не пострадало. Я даже исчезну по одному лишь намеку. Но если Вашему Величеству угодно было принять мои объяснения…” Государь начал строгими замечаниями, но затем разговор у них перешел к внешней политике, и Катков имел возможность изложить свои соображения. Все они встретили одобрение государя, который заметил только, что и Гирс вполне их разделяет и что нет никакого основания раздражать против него общественное мнение. Катков позволил себе заметить, что Гирс не может пользоваться доверием публики уже потому, что носит нерусское имя.
Однако государь стал настаивать на том, чтобы Катков сблизился с Гирсом. “Вы, по крайней мере, будете иметь все данные, чтобы судить безошибочно о положении дел; по моему приказанию Гирс ничего не будет утаивать от вас. Катков вышел из кабинета в совершенном восторге. Конечно, ни о каком предостережении ему не было и речи. “Где же оно пропало?” – спрашивали обыватели и делали предположение: “Не получит ли Катков вместо него награду к Пасхе? Гирс хотя и не считал себя побежденным (он собирался говорить с государем…), но было уже очевидно, что сила опять на стороне Каткова. “Хорошенькое положение, – стали рассуждать всюду, – Берлин будет теперь вести переговоры с ним, а не с Гирсом!”
Многие чиновники были возмущены нестерпимостью такого положения. Им казалось, что верховная власть унижена, что правительства просто нет, а диктаторствует частный человек, милостиво принятый государем даже после того, как отказался печатать высочайше одобренное сообщение. Благо для них диктаторствовать Каткову оставалось совсем немного.
***
Умер Катков от рака и его смерть, еще более, чем жизнь, стала событием государственным. По всей России в храмах прошли панихиды. Сотни венков, в том числе от иностранных государств. “Так не провожали ни Достоевского, ни Гоголя, ни Пушкина”, – заметит Лесков.
Ничего удивительного. Катков был человеком, которого или ненавидели или возвеличивали до крайности. Сторонники почитали его за народного трибуна, за русского Вольтера. Катков это “наше все” для русского консерватизма, – говорил о нем философ К. Леонтьев и предлагал еще заживо его канонизировать: “Открыть подписку на памятник ему… Что за беда, что этого никто никогда и нигде не делал?.. Пусть это будет крайность, пусть это будет неумеренная вспышка реакционного увлечения. Тем лучше! Тем лучше! Пора учиться, как делать реакцию”. Это сторонники. Противники же принимали Каткова за “фанатика”, за “буйнопомешанного, опьяненного предоставленным ему влиянием”, за человека, достойного виселицы, за “цепную собаку”, которая спущена с цепи и которую не знают как унять. Интересно, что последнее сравнение устраивало Каткова. Охраняя честь и достоинство Отечества, он всегда “повиновался инстинкту сторожевого пса, который не может быть спокоен, чуя недоброе для родного дома”.