Продолжаются занятия в нашей школе фельетона. На прошлом уроке, в марте, учитель Аверченко объяснил, что фельетон может принимать форму письма. Сегодня мастер производственного обучения Булгаков покажет рабочую модель фельетона‑репортажа.


,

,

Для писателя такого космического масштаба, как Михаил Булгаков, фельетоны были, конечно, не смыслом жизни, а способом ее как-то материально обеспечить — и работать над рукописями, которые не горят.

И вот когда он, «неопытный, как все писатели» (его собственное определение), мыкался по Москве, в 1922 году его буквально взял за рукав и привел в редакцию газеты «Гудок» журналист Арон Эрлих.

Булгакова взяли на должность обработчика: так назывались люди, превращавшие малограмотные тексты рабкоров в пригодные для чтения. Потом вменили в обязанность писать по 8 фельетонов в месяц. «Мне очень хотелось бы, чтоб государство платило мне жалованье, чтобы я ничего не делал, а лежал бы на полу у себя в комнате и сочинял бы роман. Но государство так не может делать, я это превосходно понимаю», — признается он потом.

И вот писатель зажил тройной жизнью, которую спустя какое-то время описал в неоконченной повести «Тайному другу»:

«Открою здесь еще один секрет: сочинение фельетона строк в семьдесят пять — сто занимало у меня, включая сюда и курение и посвистывание, от 18 до 22 минут. Переписка его на машинке, включая сюда и хихиканье с машинисткой, — 8 минут.

Словом, в полчаса все заканчивалось.

Я подписывал фельетон или каким-нибудь глупым псевдонимом, или иногда зачем-то своей фамилией и нес его к (…) помощнику редактора, который носил редко встречающуюся фамилию Навзикат (…)

Навзикат начинал вертеть фельетон в руках и прежде всего искал в нем какой-нибудь преступной мысли по адресу самого советского строя. Убедившись, что явного вреда нет, он начинал давать советы и исправлять фельетон.

В эти минуты я нервничал, курил, испытывал желание ударить его пепельницей по голове.

Испортив по возможности фельетон, Навзикат ставил на нем пометку «В набор», и день для меня заканчивался. Далее весь свой мозг я направлял на одну идею, (…) как бы удрать из редакции домой, в комнату, которую я ненавидел всей душой, но где лежала груда листов. По сути дела, мне совершенно незачем было оставаться в редакции. И вот происходил убой времени. Я, зеленея от скуки, начинал таскаться из отдела в отдел, болтать с сотрудниками, выслушивать анекдоты, накуриваться до отупения.

Наконец, убив часа два, я исчезал. Таким образом, мой друг, я зажил тройной жизнью. Один в газете. День. Льет дождь. Скучно. Навзикат. (…) Уходишь, в голове гудит и пусто.

Вторая жизнь. Днем после газеты я плелся в московское отделение редакции «Сочельник». Эта вторая жизнь мне нравилась больше первой. Там я мог несколько развернуть свои мысли».

Третья жизнь — понятно, сочинительство в постылой комнате».

Упомянутый выше «Сочельник» — это московская редакция газеты «Накануне», которая издавалась в Берлине эмигрантами-сменовеховцами, взявшими курс на сближение с новым режимом.

Публикуемый с небольшими сокращениями фельетон появился в газете «Накануне» 19 мая 1923 года. В скобках заметим, что писатель как раз вернулся в Москву из Киева и сразу попал в гущу событий.

 

,

,


БЕНЕФИС ЛОРДА КЕРЗОНА 

От нашего московского корреспондента

Ровно в шесть утра поезд вбежал под купол Брянского вокзала. Москва. Опять дома. После карикатурной провинции без газет, без книг, с дикими слухами — Москва, город громадный, город единственный, государство, в нем только и можно жить.

Вот они, извозчики. На Садовую запросили 80 миллионов. Сторговался за полтинник. Поехали. (…) Что-то здесь за месяц новенького? Извозчик повернулся, сел боком, повел туманные, двоедушные речи. С одной стороны, правительство ему нравится, но с другой стороны — шины полтора миллиарда! Первое Мая ему нравится, но антирелигиозная пропаганда «не соответствует». А чему, неизвестно. На физиономии написано, что есть какая-то новость, но узнать ее невозможно.

(…) И вот дома. А никуда я больше из Москвы не поеду. В десять простыня «Известий», месяц в руках не держал. На первой же полосе — «Убийство Воровского!».

Вот оно что. То-то у извозчика — физиономия. (…) Надо идти на улицу, смотреть, что будет. Тут не только Воровский. Керзон. Керзон. Керзон. Ультиматум. Канонерка. Тральщики. К протесту, товарищи!! Вот так события! Встретила Москва. То-то показалось, что в воздухе какое-то электричество!

(…) В два часа дня Тверскую уже нельзя было пересечь. Непрерывным потоком (…) катилась медленно людская лента, а над ней шел лес плакатов и знамен. (…) Проплыл черный траурный плакат: «Убийство Воровского — смертный час европейской буржуазии». Потом красный: «Не шутите с огнем, господин Керзон. Порох держим сухим».

Поток густел, густел, стало трудно пробираться вперед по краю тротуара. Магазины закрылись, задернули решетками двери. (…) Над толпой поплыл грузовик-колесница. Лорд Керзон в цилиндре, с раскрашенным багровым лицом, в помятом фраке, ехал стоя. В руках он держал веревочные цепи, накинутые на шею восточным людям в пестрых халатах, и погонял их бичом. 

В толпе сверлил пронзительный свист. Комсомольцы пели хором:

Пиши, Керзон, но знай ответ:

Бумага стерпит, а мы нет!

На Страстной площади навстречу покатился второй поток. Шли красноармейцы рядами, без оружия. Комсомольцы кричали им по складам:

— Да здрав-ству-ет Крас-на-я Ар-ми-я!!

Милиционер ухитрился на несколько секунд прорвать реку и пропустить по бульвару два автомобиля и кабриолет. Потом ломовикам хрипло кричал:

— В объезд!

Лента хлынула на Тверскую и поплыла вниз. Из переулка вынырнул знакомый спекулянт, посмотрел: знамена, многозначительно хмыкнул и сказал:

— Не нравится мне это что-то… Впрочем, у меня грыжа.

Толпа его затерла за угол, и он исчез.

В Совете окна были открыты, балкон забит людьми. Трубы в потоке играли «Интернационал», Керзон, покачиваясь, ехал над головами. С балкона кричали по-английски и по-русски:

— Долой Керзона!!

А напротив на балкончике под обелиском Свободы Маяковский, раскрыв свой чудовищный квадратный рот, бухал над толпой надтреснутым басом:

…британ-ский лев-вой! Ле-вой! Ле-вой!

— Ле-вой! Ле-вой! — отвечала ему толпа. Из Столешникова выкатывалась новая лента, загибала к обелиску. Толпа звала Маяковского. Он вырос опять на балкончике и загремел:

— Вы слышали, товарищи, звон, да не знаете, кто такой лорд Керзон!

И стал объяснять:

— Из-под маски вежливого лорда глядит клыкастое лицо!!

(…) Тонкие женские голоса пели:

— Вставай, проклятьем заклейменный!

Маяковский все выбрасывал тяжелые, как булыжники, слова, у подножия памятника кипело, как в муравейнике, и чей-то голос с балкона прорезал шум:

— В отставку Керзона!!

(…) У Иверской трепетно и тревожно колыхались огоньки на свечках, и припадали к иконе с тяжкими вздохами четыре старушки, а мимо Иверской через оба пролета Вознесенских ворот бурно сыпали ряды. Медные трубы играли марши. Здесь Керзона несли на штыках, сзади бежал рабочий и бил его лопатой по голове. Голова в скомканном цилиндре моталась беспомощно в разные стороны. За Керзоном из пролета выехал джентльмен с доской на груди: «Нота», затем гигантский картонный кукиш с надписью: «А вот наш ответ».

(…) По Театральному проезду в людских волнах катились виселицы с деревянными скелетами и надписями: «Вот плоды политики Керзона». Лакированные машины застряли у поворота на Неглинный в гуще народа, а на Театральной площади было сплошное море. Ничего подобного в Москве я не видал даже в октябрьские дни. (…) На Неглинном было свободно. Трамваи всех номеров, спутав маршруты, поспешно уходили по Неглинному. (…) У Страстного снова толпы. Выехала колесница — клетка. В клетке сидели Пилсудский, Керзон, Муссолини. Мальчуган на грузовике трубил в огромную картонную трубу. Публика с тротуаров задирала головы. Над Москвой медленно плыл на восток желтый воздушный шар. На нем была отчетливо видна часть знакомой надписи: «…всех стран соеди…»

Из корзины пилоты выбрасывали листы летучек, и они, ныряя и чернея на голубом фоне, тихо падали в Москву.


,

,

Как известно, Булгаков на дух не переносил заказных фельетонов на международную тему. Вот эпизод из той же повести «Тайному другу»:

«Надеюсь, что вы разразитесь фельетоном по поводу французского министра.

Я почувствовал головокружение. (…) Мыслимо ли написать хороший фельетон по поводу французского министра, если вам до этого министра нет никакого дела? Заметьте, вывод предрешен — вы должны этого министра выставить в смешном и нехорошем свете и обязательно обругать. Где министр, что министр? Фельетон политический можно хорошо написать лишь в том случае, если фельетонист сам искренне ненавидит этого министра. Словом, в конце концов отступились от меня».

Позвольте, но чем Керзон (кстати, тоже министр иностранных дел, только британский) лучше французского министра или угнетенных рурских горняков? В том-то и дело, что на лорда «с клыкастым лицом» Булгакову было наплевать. Автора больше интересовал феномен массовой общественной экзальтации, или, скажем так, организованного буйного помешательства по разнарядке свыше (рецидивы которого мы, увы, наблюдаем и сегодня). 

В том, что этот (по формальным признакам) репортаж на самом деле проходит по разряду фельетона, не дает усомниться авторская интонация — когда ироничная, а когда и глумливая, как физиономия клетчатого Фагота. И мастерски подмеченные детали: гигантский картонный кукиш с надписью «А вот наш ответ», квадратный рот Маяковского, грыжа спекулянта, тонкие женские голоса, поющие: «Вставай, проклятьем заклейменный».

А крик с балкона: «Керзона в отставку» отозвался в наше время плакатом в руках мохеровых бабушек на каком-то провластном митинге: «Обама, руки прочь от наших пенсий!»

Итак, фельетон-письмо, фельетон-репортаж… На следующем занятии мы узнаем, какие еще неожиданные и причудливые формы жизни встречаются в этом жанре. 

,

Иллюстрация: shutterstock.com; фото: historytime.ru; elib.shpl.ru; culture.ru; архив библиотеки конгресса США