На стене в «Доме Ученых» в Помпеях нацарапано двустишие, часть которого позаимствована у Овидия, а часть, возможно, у другого поэта. Это стихотворение переводили по-разному, хотя буквальный перевод и не оставляет особых возможностей для толкования.
Вот это двустишие:
candida me docuit nigras odisse puellas
odero si potero si non invitus amabo.
Ф.А. Петровский в начале 1960-х перевел это двустишие так:
Черноволосых любить белокурая мне запретила,
Возненавижу! А нет — их буду любить против воли.
Но можно было и так перевести:
Белая женщина мне негритянок любить запретила.
Ну и не надо! А нет — их буду любить против воли.
Мозаичное обрамление фонтана у стен «Дома Ученых» в ПомпеяхМне запретила смуглянок любить светлокожая дева,
Возненавижу! А нет — их буду любить против воли.
Перевод точен, но и волен. Candida противопоставлена nigra не только как белокурая черноволосой, но и просто как белая — черной, светлокожая — чернокожей.
В помпейском двустишии прекрасные девушки (внимание: теперь это — сексизм!) не противопоставлены друг другу как «лучшая» и «худшая». Ценятся и цвет мрамора, и цвет эбена.
Но пройдет всего полторы тысячи лет, и это будет иметь значение. С распространением рабства белая кожа станет символическим субститутом свободы, а черная — рабства. Когда в гораздо более близкой нам по времени Америке появятся европейские колонизаторы, они будут этим словом — «нигер», или «ниггер», — обозначать чернокожего раба. После отмены рабства — чернокожего.
То, что последовало в ходе деколонизации после Второй мировой войны, можно было бы назвать ускоренным развитием языка, хотя на самом деле слово «развитие» плохо описывает то, что происходит именно с языком. И причина тут одна: для человека и общества использование языка только в редких случаях научного познания или объяснения в любви лежит в области «блага». В самых острых, решающих, можно сказать, моментах язык оборачивается к человеку своей опасной стороной — от брани до опасных проговорок, от лжи до предательства. Вот почему люди не произносят того, чего сильнее всего хотят, чтобы не сглазить; а того, чего не хотят, не называют, чтобы не накаркать. Только держа это в голове, можно понять, отчего целые сообщества готовы предъявлять сами себе и друг другу требования «исправить имена». Исправление имени — это всегда знак перемены отношения к себе и к миру.
Иногда эти процессы идут настолько медленно, что поверхностные изменения кажутся легковесными и не очень существенными, а глубинные накапливаются годами и десятилетиями, чтобы взорваться в самый неожиданный момент.
,
,
Так случилось, например, с феминитивами в России. В советской практике, начиная с 1930-х годов, происходило постепенное вытеснение традиционных феминитивов. Мы все помним школьное правило, согласно которому названия профессий употреблялись в мужском роде. И во множественном числе слова в мужском роде покрывали все значения. Никому не могло бы прийти в голову неэкономно говорить, что, например, в мире насчитывается столько-то японок и японцев. Только — японцев! Но в середине 1960-х годов лингвисты забили тревогу, и даже появились публикации, например, о странностях награждений известных артисток, скажем, званием «заслуженного артиста РСФСР». Как же так, возмущался известный лингвист, почему не артистка. Но с наступлением брежневской эпохи тема эта заглохла на два десятилетия и вновь всплыла только в начале нынешнего века — уже как почти политическая. Оказалось, что отсутствие феминитивов и нарочито презрительное к ним отношение это не что иное, как речевой симптом мощного мужского шовинизма, царящего и в позднесоветском, и в постсоветском обществе. А новый взгляд на само описание человеческих существ должен мало-помалу завоевывать для себя то пространство, которое феминитивы в русской речи занимали уже в XIX веке, но лишились его в годы укрепления так называемого деревянного советского языка.
Возникла и в самом деле этическая дилемма. С одной стороны, есть общество, боготворящее себя само в отношении традиционной грамотности, а с другой — то же общество, пожелавшее социального, культурного, антропологического, если угодно, равенства.
Можно прямо сказать — женщина в Советской России была примерно тем же, чем в США были негры. Она была в определенной степени даже социально беззащитнее: всякий советский человек помнит женщин, занятых тяжелым физическим трудом на железной дороге, в трамвайных депо, на стройках.
Я и лошадь, я и бык,
Я и баба, и мужик.
Так было не только во время Второй мировой войны, так было до самого последнего времени.
На Западе новое понимание — что женщина нуждается в равноправии с мужчинами, что чернокожих нужно называть как-то поуважительнее, просто мы все никак не найдем всех устраивающих слов, что, вообще говоря, никого не нужно клеймить или публично объявлять принадлежащим к какому-то неполноценному меньшинству, — на Западе все это было не одно разом пришедшее понимание, которое потом административными методами превратили в некую единую идеологию, как часто думают и пишут в России.
Все эти понимания — лишь отдельные, разрозненные узлы огромной сети, накинутой на общественное сознание давным-давно, но только в последнее время ставшей хорошо видимой. Особую видимость сети, которую называют «новой этикой», придал всплеск движения #BLM, «жизнь черного (тоже) имеет значение» после убийства белым полицейским мелкого наркодилера Флойда. Основной смысл движения, выросшего из осмысления этого эпизода, прост: никто, даже отвратительный наркодилер, внушавший страх не только полицейскому при исполнении обязанностей, но, возможно, всякому первому встречному, не должен умирать такой смертью — от рук полицейского, слышавшего мольбу жертвы.
Некоторые люди (в том числе и члены семьи покойного) приняли посмертное и довольно карикатурное превращение Флойда в чуть ли не светоча этой самой «новой этики». Но это обманчивое впечатление. Более точной остается базовая интерпретация: черные люди находятся в угрожаемом меньшинстве. Необходим новый общественный договор, который фактически, а не только формально обеспечил бы это черное (да и всякое другое) меньшинство равными правами с «большинствами».
И здесь образцом общественного движения, в рамках которого на Западе за несколько десятилетий сложился новый общественный договор, стало движение сообществ ЛГБТ+, точнее — сообществ, выступающих за права геев, лесбиянок, транссексуалов в современных государствах. Именно защита прав этого меньшинства или целой группы меньшинств оказалась крайне успешной, и теперь по степени свободы открытых однополых союзов можно безошибочно увидеть, как радикально изменились общества, в которых каждый человек оказался реально новой сущностью. Здесь есть свой парадокс. В советское время существовал такой бюрократический термин — «семья из одного человека»: он был необходим при распределении так называемой жилплощади. Просто человеку, одиночке, отдельная квартира не полагалась — только комната в общей квартире. Для отдельной квартиры он должен был быть повышен в звании — до семьи, и только тогда мог на что-то претендовать. Но есть в этом термине и предчувствие того, что потом назовут «новой этикой», этикой уважения к одиночке.
Торжеством действительно «новой этики» стал бы в России внутренний запрет на высказывания типа: «когда же ты, наконец, замуж-то выйдешь?», или «когда же вы детей-то заведете, скоро тридцать или сорок?», или «сколько ж ты холостяком-то будешь ходить?».
Обращения к ребенку: «тебя выдрать мало!» или «ты как с матерью разговариваешь, скотина?!» — это часть повседневности.
Глубинного внутреннего запрета на такие слова нет, вот почему широкое движение за социальное обновление снизу воспринимается как какая-то «новая этика», тогда как это — просто этика.
,
,
Разумеется, на пути преодоления застарелых стереотипов обязательно есть и будут потери. Особенно в области культуры. Есть множество произведений искусства, которые в самом своем основании противоречат новым социальным достижениям. Возьмем в качестве примера отказ от этнофолизмов, или уничижительных наименований народов. Сейчас такие произведения кое-где и в самом деле находятся под угрозой ухода из массовой культурной памяти. В ранней юности, изучая ни шатко ни валко немецкий язык для чтения, я выучил наизусть короткую балладу Николауса Ленау «Три цыгана», которую в те времена можно было найти в любой антологии австрийской поэзии. Полвека спустя мы найдем разбор этой вещи в курсе литературы как пример скопления стереотипов о народе синти и рома (этноним «цыган» табуирован в немецкоязычном публичном дискурсе). Романтическая формула Ленау перестала быть допустимой. В финале баллады говорится (в переводе Вильгельма Левика):
Трижды я понял, как счастье брать,
Вырваться сердцем на волю,
Как проспать, прокурить, проиграть
Трижды презренную долю.
Долго — уж тьма на равнину легла —
Мне чудились три цыгана:
Волосы, черные как смола,
И лица их, цвета шафрана.
«Проспать, прокурить, проиграть» сказано не без восторга, но с той романтической иронией, которой адепты «новой этики» и знать не хотят. Для людей моего поколения вся соль в иронии. Но потому-то я и пишу о явлении, увиденном глазами тех, кто скоро уйдет и не узнает, чем кончится новый отрезок переосмысления истории прошлого и позапрошлого веков.
Чтобы этот пример был еще яснее на русском материале, прочитайте еще одно стихотворение, а еще лучше — прослушайте популярную полвека назад русскую песню Новеллы Матвеевой.
Развеселые цыгане по Молдавии гуляли
И в одном селе богатом ворона коня украли.
А еще они украли молодую молдаванку:
Посадили на полянку, воспитали как цыганку.
Навсегда она пропала
Под тенью загара!
У нее в руках гитара,
Гитара, гитара!
Позабыла все, что было,
И не видит в том потери.
(Ах, вернись, вернись, вернись!
Ну, оглянись, по крайней мере!)
Мыла в речке босы ноги, в пыльный бубен била звонко.
И однажды из берлоги утащила медвежонка,
Посадила на поляну, воспитала как цыгана;
Научила бить баклушки, красть игрушки из кармана.
С той поры про маму, папу
Забыл медвежонок:
Прижимает к сердцу лапу
И просит деньжонок!
Держит шляпу вниз тульею…
Так живут одной семьею,
Как хорошие соседи,
Люди, кони и медведи.
По дороге позабыли: кто украл, а кто украден.
И одна попона пыли на коне и конокраде.
Никому из них не страшен никакой недуг, ни хворость…
По ночам поют и пляшут, на костры бросая хворост.
А беглянка добрым людям
Прохожим ворожит:
Все, что было, все, что будет.
Расскажет, как может…
Что же с ней, беглянкой, было?
Что же с ней, цыганкой, будет?
Все, что было, — позабыла,
Все, что будет, — позабудет.
В еще большей степени, чем у австрийского романтика Ленау, голосом поэтессы говорит старорусское представление о цыганах как народе, живущем кражей коней, детей и медвежат. Здесь нет мощной расистской составляющей в пограничных контактах-конфликтах «белых длинноносых» и «желтых косоглазых», а есть даже и любование «одной попоной пыли на коне и конокраде», любование, показанное аллитерацией и ассонансом. Разумеется, никто и не слышал у нас пока критического разбора этого текста, многими любимого. Но именно в такой отвергающей критический самоанализ культурной среде рождаются племянники старого культурного расизма. В первые два года пандемии возникло словечко «инфоцыгане» — так говорят о мошенниках, предлагающих пользователям некие онлайн-продукты — курсы, марафоны, тренинги личностного роста, не предоставляя при этом никаких независимых подтверждений эффективности этих продуктов. Что означает появление этого нового слова? Только то, что слово «цыган» воспринимается как привычный, одобряемый традицией этноним, именно в этом качестве переадресуемый новой реальности. Этическая недоброкачественность привычного старого слова «цыган» вскрывается неологизмом «инфоцыган», лишая общество критического инструмента для самоанализа.
,