Незадолго до своей смерти (6 октября 1952 года в Париже) Надежда Лохвицкая, более известная миру как Тэффи, написала: «Анекдоты смешны, когда их рассказывают. А когда их переживают, это трагедия. И моя жизнь — это сплошной анекдот, то есть трагедия».

Отдавая должное изяществу и точности формулировок Надежды Александровны, на сегодняшнем уроке в школе фельетона мы предоставим ей место у доски, а сами присядем на заднюю парту, лишь вполголоса, тихим петитом, добавляя кое-какие биографические подробности.

 

В честь дурака

Девочка Надя, которую назовут потом «королевой русского юмора», родилась 9 (21) мая 1872 года в Санкт-Петербурге в семье знаменитого адвоката. Ее старшей сестрой была Мария (она станет известна в поэтическом мире как Мирра Лохвицкая), а братом — будущий генерал, соратник Колчака Николай Лохвицкий.

Первый шаг к большой литературе она сделала в 13 лет, когда поехала к Льву Толстому — просить его переписать «Войну и мир» и не дать умереть Андрею Болконскому. При встрече, однако, стушевалась, благодаря чему мы до сих пор читаем роман в его изначальной версии.

Стихи писала с гимназических лет, некоторые из них впоследствии как тексты песен использовал Александр Вертинский. О своем литературном дебюте отзывалась так:

«Взяли мое стихотворение и отнесли его в иллюстрированный журнал, не говоря мне об этом ни слова. А потом принесли номер журнала, где стихотворение напечатано, что очень меня рассердило. Я тогда печататься не хотела, потому что одна из моих старших сестер, Мирра Лохвицкая, уже давно и с успехом печатала свои стихи. Мне казалось чем-то смешным, если все мы полезем в литературу. Между прочим, так оно и вышло… Итак — я была недовольна. Но когда мне прислали из редакции гонорар — это произвело на меня самое отрадное впечатление».

Кстати, Мирру Лохвицкую нередко называли «русской Сафо». А стихи Надежды раскритиковал сам Брюсов. Но гонорар, к счастью, не он выписывал.

Откуда взялся псевдоним Тэффи?

«Я написала одноактную пьеску, а как надо поступить, чтобы эта пьеска попала на сцену, я совершенно не знала. Все кругом говорили, что это абсолютно невозможно, что нужно иметь связи в театральном мире и нужно иметь крупное литературное имя, иначе пьеску не только не поставят, но никогда и не прочтут. Вот тут я и призадумалась. Прятаться за мужской псевдоним не хотелось. Малодушно и трусливо. Лучше выбрать что-нибудь непонятное, ни то ни се. Но что? Нужно такое имя, которое принесло бы счастье. Лучше всего имя какого-нибудь дурака — дураки всегда счастливы. За дураками, конечно, дело не стало. Я их знавала в большом количестве. Но уж если выбирать, то что-нибудь отменное. И тут вспомнился мне один дурак, действительно отменный, и вдобавок такой, которому везло. Звали его Степан, а домашние называли его Стеффи. Отбросив из деликатности первую букву (чтобы дурак не зазнавался), я решила подписать пьеску свою «Тэффи» и послала ее прямо в дирекцию Суворинского театра».

 

Неразделенная любовь

В истории не было других фельетонистов, в честь которых называли бы духи и конфеты. Тэффи вспоминала, как ей принесли коробку только что выпущенных конфет с ее именем:

«Я тут же бросилась к телефону — хвастаться своим друзьям, приглашая их попробовать конфеты «Тэффи». Я звонила и звонила по телефону, созывая гостей, в порыве гордости уписывая конфеты. И опомнилась, только когда опустошила почти всю трехфунтовую коробку. И тут меня замутило. Я объелась своей славой до тошноты и сразу узнала обратную сторону ее медали».

Она никогда не лезла за словом в сумочку. Очевидцы рассказывают, что однажды Иван Бунин отвесил ей неполиткорректный даже по тем временам комплимент:

— Надежда Александровна! Целую ваши ручки и прочие штучки!

На что Тэффи, не теряясь, как в детстве перед Львом Толстым, ответила:

— Ах, спасибо, Иван Алексеевич. Спасибо за штучки! Их давно уже никто не целовал!

Впрочем, сомнительно, чтобы Бунин и Тэффи, две иконы безупречного вкуса и стиля, обменивались подобными репликами. Недаром же говорят: «врет как очевидец».

Любовь к творчеству Тэффи свела в одну гоп-компанию таких, мягко говоря, непохожих людей, как Григорий Распутин, Владимир Ленин и Николай II. Когда у последнего спросили, кого из русских писателей он хотел бы видеть в юбилейном сборнике в честь 300-летия царствования дома Романовых, тот воскликнул: «Одну Тэффи!»

Она не отвечала своим поклонникам взаимностью. Сначала приветствовала свержение монархии, а потом в «Новом Сатириконе» опубликовала такие стихи:

 

Добрый красногвардеец

«Один из народных комиссаров, отзываясь о доблести красногвардейцев, рассказал случай, когда красногвардеец встретил в лесу старушку и не обидел ее. Из газет»

Вечер был, сверкали звезды,

На дворе мороз трещал,

Тихо лесом шла старушка,

Пробираясь на вокзал.

 

Мимо шел красногвардеец.

«Что тут бродишь, женский пол?»

Но вгляделся и не тронул,

Только плюнул и пошел.

 

А старушка в умиленьи

Поплелася на вокзал…

Эту сказку папа-Ленин

Добрым деткам рассказал.

 

После чего «Новый Сатирикон» закрыли. «После» — не обязательно «вследствие», но факт остается фактом.

Любовь Ленина к творчеству Тэффи (если это тоже не сказка про доброго дедушку) напоминает сюжет бесконечного стиха о попе и его любимой собаке. Вождь мирового пролетариата Тэффи, конечно, не убил и в землю не закопал, просто сделал ее жизнь невыносимой.

В 1919 году она уехала в Париж:

«Конечно, не смерти я боялась. Я боялась разъяренных харь с направленным прямо мне в лицо фонарем, тупой идиотской злобы. Холода, голода, тьмы, стука прикладов о паркет, криков, плача, выстрелов и чужой смерти. Я так устала от всего этого. Я больше этого не хотела. Я больше не могла».

И еще: «Дрожит пароход, стелет черный дым. Глазами широко, до холода в них, раскрытыми смотрю. И не отойду. Нарушила свой запрет и оглянулась. И вот, как жена Лота, застыла, остолбенела навеки и веки видеть буду, как тихо, тихо уходит от меня моя земля».

А вот о жизни в Париже: «Через городок протекала речка. В стародавние времена звали речку Секваной, потом Сеной, а когда основался на ней городишко, жители стали называть ее «ихняя Невка». Но старое название все-таки помнили, на что указывает существовавшая поговорка: «живем как собаки на Сене — худо!»

И наконец, в целом о своем творчестве: «Я родилась в Петербурге весной, а, как известно, наша петербургская весна весьма переменчива: то сияет солнце, то идет дождь. Поэтому и у меня, как на фронтоне древнегреческого театра, два лица: смеющееся и плачущее».

 

Дождались

Это был первый период нашей революции.

Период праздничный.

Развевающиеся над городом красные флаги были ярки, свежи и новы.

Расклеенные по стенам плакаты, призывающие к объединению, к образованию профессиональных и политических союзов, были тоже и новы, и свежи, и ярки.

И среди них — маленькое воззвание, скромное на вид и удивительное по содержанию:

«Осудари новгородские! — гласило оно, — пора нам объединиться под нашим вечевым колоколом. Довольно Москва держала нас в своих цепких лапах и пила нашу кровь. Господин наш Великий Новгород…» и т.д.

Заканчивалось воззвание приглашением на заседание и подписью какого-то мирового судьи, осударя новгородского.

Мне это воззвание очень понравилось. В первую минуту показалось даже, что я сплю и снится мне, что я живу много столетий назад.

Но листок был такой аккуратненький, так чисто отпечатан и пах свежей типографской краской, что я очнулась. Это был не сон, а анекдот.

Хотела взять листок на память, но неудобно было срывать его. «Осудари» могли счесть меня за приспешницу Ивана Калиты и прочих собирателей государства Московского.

Все, кому я об этом призыве рассказывала, приходили в хорошее настроение, и я водила их на угол Садовой и Невского почитать и удостовериться лично.

Листок вдохновлял.

Проектировались новые воззвания. Кто-то предлагал требовать от имени израильтян свержения ига филистимлян.

Но вдохновляющий нас листок скоро оказался заклеенным другим, менее экзальтированным воззванием:

«Товарищи громилы и домушники! Пора объединиться…» и т.д.

«Товарищи уголовные! Выберем представителей, чтобы правильно поставить уголовное дело в России…» и т.д.

И вот в этот-то праздничный и сказочный период в сказочном запломбированном вагоне прибыл в Россию Ленин, так называемый «теща русской революции».

— Отчего его не арестуют? — спрашивали друг друга бестолковые граждане.

— Помилуйте! За что же? — отвечали толковые. — Наши министры предоставляют свободу пропаганды всяких идей.

Ленин занял особняк Кшесинской.

— Отчего же его не арестуют? — снова спрашивали бестолковые. — Разве можно захватывать чужую собственность?

— Захват дворцов входит в программу каждой революционной партии, — отвечали толковые. — Наши министры уважают программу каждой революционной партии.

Началось.

Ежедневно на балконе дома Кшесинской появлялась фигура, махала руками, кричала хриплым голосом. Покричав часа два, уходила внутрь погреться. Ее сменяла другая.

Все фигуры носили общее название «Ленин».

Под балконом собиралась кучка солдат из соседней Петропавловской крепости. Сначала человек десять, двадцать. Грызли семечки, плевали, гоготали.

Останавливались случайные прохожие.

Кучки росли.

Наконец, кто-то кого-то вздул — интерес к «Ленину» увеличился.

Ленина стали ругать на летучих уличных митингах. Называли немецким шпионом и «запломбированной змеей».

Кучка любопытных около дома Кшесинской обратилась уже в толпу.

Толпа разносила по городу свежие новости.

— Плеханов-то, низкая душа, за деньги продался.

— Кому?

— Да уж известно кому!

— Притворялся революционером, а оказался буржуем. Переодетый ходил!

— А в какое же он платье одевался?

— Да в обыкновенное, как и мы с вами. А как раздели его, подлеца, — а он буржуй оказался.

— Милюков — провокатор. Дарданеллы нам навязать хочет. Кому они нужны? Лед да снег, а подати плати.

— У него там имение, вот ему и хочется.

Опять кого-то вздули.

Потом арестовали кое-кого из публики, возражавшей балконному оратору.

— Отчего же не арестуют Ленина? — опять подняли голос бестолковые граждане. — Смотрите, ведь он уже посягает на свободу граждан.

— Нельзя его арестовывать, — отвечали толковые. — Еще рано, нужно немножко подождать.

Подождали.

В крепости распропагандированные Лениным солдаты заколотили каблуками присланного к ним солдата-меньшевика.

В ночь перед уходом Милюкова кучка баб и подростков волокла по улицам плакат: «Через Циммервальд к интернационалу».

— Это кто же такой Циммервальд-то? Еврей, что ли? Али из немцев? — любопытствовала публика.

— Да уж кто бы там ни был, почище вашего Милюкова будет, — огрызались подростки.

На углу Невского и Садовой стреляли.

— Ведь вот они уже стреляют! — вопили бестолковые граждане. — Чего же еще ждать?

— Надо еще немножко подождать, — отвечали толковые.

Вспоминался знакомый гимназист-первоклассник, который уверяет, что читал в какой-то «естественной истории», что если найдут человека умирающего с голоду, то нельзя его сразу накормить, а нужно еще немножко подождать.

— Чего же ждать-то, Вася, милый! Ты, верно, что-нибудь перепутал! — удивлялись слушатели.

Но Вася стоял на своем и даже плакал от несправедливого к нему недоверия.

Сорвалось затеянное большевиками выступление 18-го июня.

— Отчего же их не арестуют?

— Надо же еще немножко подождать.

— Вася, милый! Чего же ждать-то? Ты, верно, что-нибудь перепутал!

— Ей-богу… читал… в естественной истории!..

— Ну, что ж, подождем.

Дождались.

«Убитых и раненых несколько сот человек…»

«Некоторые полки, распропагандированные большевиками, отказались поддержать товарищей при наступлении…»

— Долой десять министров-капиталистов!

— Да что ты, товарищ, орешь-то! Какие тебе десять министров? Давно их нет. У нас всех министров-то, почитай, — один Керенский остался.

— Я те поговорю! Долбани его прикладом, чего он тут разговаривает.

Идут осудари новгородские, бестолочь финляндская, казанская, астраханская. Великая и Малыя Руси.

— Куда прете? На кого идете?

— Потом разберут. Коли не то вышло — повинимся.

«Убитых и раненых несколько сот…»

Может быть, теперь пора арестовать?

— Нет, теперь уж поздно. Они, кажется, успели скрыться.

— Вася, милый! Ведь говорили мы тебе!

— Ей-богу же, я читал. В естественной истории…